ВРЕМЯ ВТОРОГО БРАКА

Незадолго до приезда Стриндберга в Берлин его первый брак был наконец расторгнут. За короткое время пребывания в Берлине он, по свидетельству Пауля, переживает «пять романов». В мае 1893 года он женится во второй раз. В этом новом браке, в отличие от первого, ревность уже не играет никакой роли; брак вообще больше не имеет для него самостоятельного значения в качестве фактора его экзистенции, но лишь ассимилируется его бредом преследования и воздействия. С самого начала он в отдельные моменты чувствует, что эта женщина жаждет превосходства. Она расплачивается за него в ресторане и этим «унижает» его. Вместе с любовью одновременно возникает и ненависть. Первый поцелуй она подарила ему, вместо того чтобы получить от него, и этим он снова «унижен» как мужчина. «Несмотря на свою любовь она не могла скрыть, что считает его целиком зависящим от ее милости и немилости, и временами давала ему это почувствовать». Церемония бракосочетания происходит на Гельголанде. Тут же начавшиеся раздоры преодолеваются и относятся на счет влияния третьих лиц. Однако по прошествии очень короткого счастливого времени Стриндберг описывает положение уже такими словами: «Каждый из них потерял себя и свою форму, они стали одно… Когда инстинкт самосохранения личности проснулся и каждый захотел вернуть себе свою часть, возникла ссора из-за кусочков». Когда вскоре вслед за тем Стриндберг оказывается один в Лондоне, он, гуляя, «чувствует, что его нервы приходят в порядок и успокаиваются. Он вновь обрел самого себя как нечто замкнутое, существующее для самого себя. Он больше не излучал, он конденсировал». В руки его жены против его воли попадает «Исповедь глупца», это безжалостное описание его первого брака. После этого Стриндбергу кажется, что он замечает в ней чудовищную перемену. «Она не сказала ни слова, но он прочел в ее лице, что отныне с мирной жизнью покончено, что эта женщина не успокоится, пока не уничтожит его честь и не вынудит его уйти из жизни до срока». Вскоре она уже требует ввести ограничения: они должны удовлетвориться одной комнатой; она кормит его плохой едой. Его ненависть становится столь безграничной, что однажды он едва не сталкивает ее в воду. Он ощущает в ней вампира, который присосался к его душе, сторожит его мысли, держит его в своих когтях духовно и физически. Она дает ему понять, что он ее пленник, он это видит. Комната выглядит, как какой-то свинарник, а еда готовится так, чтобы она вызывала отвращение. Он уезжает; через Гамбург он едет на остров Рюген, чтобы отыскать там своего «помощника Ильмаринена».

Письма к Паулю показывают, что в это время Стриндберг целиком поглощен своими берлинскими связями и литературными делами. Он интригует5. О его браке речи вообще не идет. Он недоволен Лондоном по причине «жары и дыма»; он уезжает. Через две недели его жена приедет вслед за ним на Рюген.

Но пока он застревает в Гамбурге. «Город словно заколдован: все или в деревне, или повыехали куда-то еще». У него кончаются деньги, и по его телеграмме ему их не присылают. «Тут он почувствовал себя так, словно его заманили в ловушку… Постоянная ярость против кого-то невидимого, но, кажется, питавшего к нему неизбывную злобу, обессиливала; он был парализован и не пытался даже пальцем пошевелить, чтобы изменить свою судьбу… У него появилась навязчивая идея: ему никогда не вырваться из этого ужасного города. Это впечатление было столь живым, что он собирался покончить с жизнью в отвратительном гостиничном нумере». Письма этого времени в общем подтверждают приведенное описание. Но в то же время он еще полон перипетиями отношений с «Аспазией». Наконец он приезжает на остров Рюген к Паулю (в «Разрыве» выведен под именем «Ильмаринен»). Он находит «Ильмаринена изменившимся, холодным, смущенным». У Стриндберга возникает такое чувство, «словно над ним тяготеет какое-то проклятие. Этого незначительного, необразованного Ильмаринена он вытащил из безвестности, ввел в свой круг, сажал за свой стол, принимал у себя… И теперь этот недоучка оставляет своего учителя, потому что полагает, что здесь больше уже нечего взять». Да и вообще все на этом Рю-гене не так, как надо. «Тут подали на стол что-то напоминающее вываренный свиной корм… Все было поддельное, даже пиво». Его поселили в какой-то мансарде, жестяная крыша которой раскалялась от солнца. Вся местность состояла из светлого сыпучего песка, который в это время, в разгар лета, так разогревался, что не успевал остыть за ночь. «Ильмаринен становился день ото дня вес назойливее, спрашивал его, когда приедет жена, предполагал, что поскольку прошло уже две недели, она его бросила». От супруги приходили противоречивые письма. «Разумно отвечать на них не было никакой возможности». «Эта адская кухня растянулась на месяц, в продолжение которого он с тоской возвращался мысленно к часам, проведенным им в Гамбурге: в сравнении с теперешними они казались ему прекрасными, как воспоминания о времени неописуемого блаженства». Освободило его приглашение на виллу тестя; он уехал. Сообщение Пауля как нельзя лучше дополняет это самоописание. Стриндберг жил только в половине своей комнаты, в другой половине он устроил лабораторию… «О его женитьбе мы не говорили. Он никак не объяснял, чем, собственно, было вызвано это внезапное прекращение свадебного путешествия и их разлука». Стриндберг был постоянно «в дурном расположении духа и портил настроение всем вокруг. У него была совершенно инфернальная манера вымещать на других свое неудовольствие и свое отвращение к жизни. Раз ему ничего не нравилось, значит это не могло удовлетворять и других». Ни разу за все это время Пауль не увидел у Стриндберга того жизнерадостного настроения, которое он излучал при своем появлении в Берлине. Он ругает все, что они едят. Например, рыбу: «в грязи ловили», «на чем ее жарили? это не жир! Эти рыбаки ходили по ней своими сапогами в детстве, прежде чем она попала на сковородку». Художественная литература для него ничто, «наука — все». Но главное, Стриндберг считал, что с момента его приезда на Рюген он находится в величайшей опасности. Он боялся мести Пауля, который действительно — и по вполне понятным причинам — несколько раз от него отстранялся. Финского поэта Тавастстьерну, также жившего на Рюгене, он заподозрил в том, что тот хочет его убить. Пауль приводит пример возникновения у Стриндберга внезапного страха. Стриндберг ранее не совсем хорошо вел себя по отношению к жене этого финна и считал, что ему следует ожидать за это мести. Финн вел себя как ни в чем не бывало. «Это было очень тревожно! Это было низкое коварство… Чем дружелюбнее держал себя с ним Тавастстьерна, тем беспокойнее становился Стриндберг». Этот финн только поджидал удобного случая! «Когда мы шли домой и, выйдя из сада гостиницы, свернули в темную аллею, которая вела к нашей вилле, Стриндберг вдруг бросился бежать так, как я никогда еще не видел, чтобы люди бегали! Только пара подметок, в быстром темпе взрывающих песок, над ними развевающийся плащ — и он исчез, поглощенный темнотой ночи. На следующий день он признался: Тавастстьерна ждет лишь удобного случая, чтобы как-нибудь вечером — в темноте — пристрелить его! Эту уверенность он высказывал мне совершенно спокойно, и его невозможно было разубедить!»

После этого Стриндберг короткое время проводит в Монд-Зе у родителей жены, потом в Панкове под Берлином, потом в Брюнне. У родителей жены он снова чувствует себя «как человек, которого заманили в западню», ему кажется, что за ним «следят», что он «в карантине под наблюдением». Однажды он просыпается «с ясным ощущением, что он находится в каком-то змеином гнезде, в которое его заманил сатана». Его жена так жаждет господства, что даже своих родителей ни во что ставит. Он поспешно уезжает и «сбрасывает с себя те короткие штанишки, которые он проносил целых восемь дней». В Панкове, его «удивляют люди в окнах, которые с дико перекошенными лицами исподтишка наблюдают за чужаком, а когда поднимешь взгляд, они тут же прячутся за гардинами». Снова он чувствует, что его заманили в ловушку, потому что тут, в этих домах, содержат сумасшедших. «Постоянный страх, что за ним наблюдают, настолько подавлял его, что он везде видел следящие за ним глаза и, казалось, слышал коварные вопросы. Ему, с его обостренной чувствительностью, казалось, что вся эта деревня источает болезненный флюид безумия; у него щемило сердце, и он боялся сойти с ума. Но уезжать он не хотел, отчасти потому, что он ожидал, что его схватят на вокзале», а отчасти потому, что он ожидал здесь свою жену. Когда она появляется, он вначале очень счастлив, но вскоре он снова находит «ее жажду власти безграничной». Он вновь расстается с ней с намерением лишить себя жизни. Он в гостинице. Револьвер лежит на столе. «Гамбург, Лондон, Рюген начали казаться ему светлыми воспоминаниями, по сравнению с этим поселением ссыльных. Он удивляется тому, как его судьбе удается находить все новые камеры пыток, каждая из которых ужаснее предыдущих. Его гостиничный нумер был словно предназначен для самоубийц, являя соединение неуютного, неудобного и зловещего. У него вновь появилось старое привычное чувство: из этой комнаты живым мне не выйти».

В 1894 году улучшений нет. Жена для него — тюремный надзиратель; у него серьезное подозрение, что она утаивает адресованные ему письма. Поэтому он хочет, чтобы друзья посылали ему заказные письма или чтобы адрес на них был написан другой рукой. Он также полагает, что жена пишет его друзьям в нежелательном для него смысле и просит Брандеса: «Наконец, хотя это и неприятно: если Вы получите некое письмо от моей нынешней супруги, будьте столь любезны переправить его мне. Я, видите ли, собираю эти письма, поскольку у нее есть такая, легкая мания писать всем знакомым мне знаменитым людям (и я уже слышал, что она и Вами интересуется), дабы оберечь меня! от неведомой опасности, как будто для меня могут еще быть опасности, после всего что я пережил!».

Стриндберг приступает к самообороне с самого начала отношений, но всегда — только посредством интриг, расспросов, писем. Тем не менее он отдает себе отчет и в своей мести, и в своей силе: «Нет, меня не изведут, а вот я-то врагов моих извести могу». В конце концов он без малейшего объективного повода порывает и с Паулем, которому пишет (31.7.1894 г.): «Ты у меня теперь минуты покоя иметь не будешь». По этому поводу жена Стриндберга пишет Паулю из Парижа (конец 1894 г.): «Почему мой бедный муж так на вас сердится, дорогой господин Пауль, он мне совсем не говорит. И все же я могу Вам это объяснить! У него так со многими людьми. Они ему друзья — и он почитает их за друзей, но потом приходит такой день, когда его охватывает недоверчивость. И то, что он только предполагает, вскоре уж кажется ему фактом. А возражать ему в этом бесполезно. Он такой всю жизнь, к собственному своему несчастию. Вдруг он перестал о Вас упоминать, объявил, что Вы враг ему! и уж много позже сказал мне, что будто бы Вы изобразили наш брак в Ваших «Падших пророках».

СТАДИЙНОСТЬ ПРОЦЕССА
У прочитавшего вышеизложенное может сложиться впечатление, что болезненный процесс у Стриндберга непрерывно прогрессировал со временем. Но если мы все же пристальнее посмотрим на временную последовательность возникающих изменений, мы с удивлением обнаружим, что в промежутках между периодами интенсивных болезненных проявлений есть все-таки и другие, более спокойные периоды, когда Стриндберг снова кажется способным испытывать состояние чистого счастья. В психопатологии по временному эффекту различают три формы аномальных явлений: во-первых, так называемые «шубы», то есть такие этапы развития болезни, после которых остаются стойкие изменения даже при исчезновении резко выраженных симптомов; во-вторых, фазы, то есть изменения состояния, не приводящие к стойким изменениям личности, и, в-третьих, реактивные состояния, которые — точно так же, как и у здоровых, — вызываются «внешними» ситуациями и переживаниями, но по форме и содержанию обусловлены особенностями конкретного стойкого болезненного состояния. Однако четкое разграничение этих трех форм можно провести лишь теоретически, в конкретном же случае не всегда удается определить, с чем имеешь дело; можно даже представить себе некую комбинацию этих форм, скажем если, к примеру, возникшее реактивное состояние затем инициирует фазу.

Представляется, что у Стриндберга выраженные шубы имели место в 1887 и 1896 годах. В обоих случаях возникали острые рецидивы элементарных симптомов; как распределялись фазы в другие периоды жизни, точно установить невозможно, но мы приведем некоторые данные, проясняющие общую картину. В начале берлинского периода (1892 год) он как бы переживает вторую молодость. В августе 1893 года он пишет: «Несколько времени отдохнув, я снова собрался с силами и работаю просто невероятно! Все хорошо!». Это сообщение может относиться всего лишь к одному дню или к нескольким дням. Но имели место и более продолжительные хорошие периоды. Осенью 1893 года он живет с женой в одном берлинском пансионате. Вот что он пишет об этом времени: «Два месяца, два незабываемых месяца без единого облачка. Безграничное доверие, ревности — ни следа». А это о весне 1894 года: «И вот, в этом домике начались эти два прекраснейших месяца совместной жизни супругов». И еще раз о 1894 годе: «Ныне он во второй раз женат, отец очаровательной маленькой девочки, и выглядит на десять лет моложе». Зимой 1894—1895 годов (в Париже) он был в довольно плохом состоянии, но летом 1895 года оно уже совсем иное: «Лето и осень [1895 года] я, несмотря ни на что, считаю счастливейшим временем моей столь переменчивой жизни. Все, за что бы я ни брался, удавалось мне, незнакомые друзья приносили мне пищу… Деньги текли ко мне сами».

Самое примечательное в этом болезненном процессе, который в конечном счете все же обусловлен органически, это реактивная зависимость психики. В частности, мы постоянно сталкиваемся с тем, что даже у галлюцинаторно-параноидных больных, убежавших от привычного окружения в чуждую обстановку, нередко на короткое время пропадают их галлюцинации. Похожее происходит и со Стриндбергом: бегство часто, хоть и не всегда, очень хорошо на него влияет. Пауль заметил, что когда Стриндберг уехал с Рюгена, где пребывал в крайне дурном расположении духа, он «вновь стал прежним», обретя хорошее настроение, искрясь весельем, питая радужные надежды и кипя энергией. «Он переводил дух, как человек, счастливо избежавший великой опасности». Это воздействие бегства станет еще более удивительным позднее, когда болезнь будет куда более тяжелой.

ПЕРВЫЙ ГОД В ПАРИЖЕ
В ноябре 1894 года жена оставляет его; в январе она начинает бракоразводный процесс. Он снова один, и неустанно занимается химическими экспериментами, в основном направленными на то, чтобы посредством длительного прокаливания и сжигания серы открыть в ней углерод (что, при мало упорядоченной процедуре и наличии примесей, вполне возможно); великая проблема превращаемости элементов друг в друга для него решена; он сознает, что господствовавшие в химии представления им опрокинуты; он обеспечил себе бессмертие. Во время этих экспериментов он изранил себе руки, из-за чего январь и февраль 1895 года ему приходится провести в больнице. В своем отношении к людям он ощущает все большее отчуждение: «Вокруг меня расширяется круг молчания и одиночества… Никто не навещает меня, и я не могу никого видеть, потому что я всех оскорбил». Рождество 1894 года он проводит в одной скандинавской семье: «Какая-то отталкивающая фамильярность жестов и выражений, какой-то не по-семейному звучащий тон угнетают меня так, что я не могу это описать». «Я иду вдоль ужасной Rue de la Gaiete, и меня ранит это искусственное оживление толпы». Окликаемый кокотками, «словно преследуемый фуриями», он уходит сперва в другое кафе, потом домой. В больнице он ощущает себя заключенным. В гостях у знакомых «я приговорен выносить то, от чего я хотел убежать: легкомысленное поведение, зыбкую мораль, предумышленное безбожие». Он ищет одиночества, ибо его душа «по природе своей столь мягка, что уже простая обходительность и боязнь оказаться неблагодарным заставляют его приспосабливаться к окружению».

В марте 1895 года Кнут Гамсун пишет Паулю: «Вы говорите, он что-то имеет против Вас. Ах, я не знаю такого человека, против которого он чего-нибудь не имел бы. Меня он тоже не слишком жалует: говорит, я для него слишком сильная личность. Сомневаюсь, что с ним вообще можно иметь какие-то отношения… Меня это не задевает. Несмотря ни на что, он все же Август Стриндберг».

В то время как Стриндберг становится таким образом все более одиноким, у него все чаще возникает смутное ощущение чего-то неведомого. Ему бросаются в глаза названия улиц: Rue Alibert — алиберграфит он нашел в своей сере; «это какая-то блажь, однако от этого осталось ощущение чего-то неведомого». Rue Dieu — «почему Бога, когда Республика его упразднила?» Rue Beaurepair — «отличное местожительство для преступников». «Демон ли меня ведет? Я больше не читаю названий улиц, иду наугад, возвращаюсь… Меня страшит неведомое, я сворачиваю направо, потом налево и попадаю в какой-то грязный тупик… Кто подстраивает мне эти ловушки, едва только я отделяюсь от мира и людей? Кто-то ведь загнал меня в эту западню! Где он? Я буду с ним бороться!»

Зайдя в кафе, Стриндберг испытывает унижение, словно он пришел просить подаяния. «Всякий раз, когда я размышляю о своей судьбе, я чувствую эту незримую руку, которая наказывает меня». «Стоит мне согрешить, и кто-то тут же застигает меня на месте преступления, а наказание осуществляется с такой пунктуальностью и изобретательностью, которые не оставляют сомнений во вмешательстве некой силы, желающей улучшения. Это неведомое сделалось моим знакомцем: я говорю с ним, я спрашиваю у него совета… и сознание того, что это неведомое меня поддерживает, дает мне энергию и уверенность». «Порвав с людьми, я возродился в каком-то другом мире, куда никто не может последовать за мной. Ни о чем не говорящие происшествия притягивают к себе мое внимание». Например, в одной витрине он видит свои инициалы; они парят на серебристо-белом облаке, над ними радуга. «Я принимаю это предвестие!»

После плохой зимы 1894—1895 годов наступает то хорошее время лета и осени 1895 года, которое он считал счастливейшим периодом своей жизни. Ему все удается. У него благочестивые мысли, его захлестывает «сумятица впечатлений, которые более или менее конденсируются в мысли». Он пишет «Silva silvarum». Этот период, подробно Стриндбергом даже не описанный, довольно быстро заканчивается срывом, и начинается время сплошного безумия, в сравнении с которым все предшествующее представляется рядом незначительных происшествий. Зима 1895—1896 годов приносит с собой изменение состояния, 1896 год — вершину психотического процесса.

НА ВЫСОТЕ ПРОЦЕССА
Отвращение к людям остается у Стриндберга неизменным даже в его хорошее время. Незначительная ссора приводит к его разрыву с маленьким обществом посетителей одной кондитерской, составлявших последний круг его общения. Он вдруг оказывается совершенно один. «Первым последствием этого было неслыханное расширение моего внутреннего самоощущения… Я возомнил себя обладающим безграничными силами, и эта заносчивость внушила мне нелепую идею попробовать, а не могу ли я сотворить чудо». Он подумывает о воздействии с расстояния на отсутствующих друзей. У него вновь возникает желание соединиться с женой и ребенком. Может быть, какая-нибудь катастрофа, какая-нибудь болезнь ребенка послужит для этого поводом? Он пробует магически воздействовать на портрет ребенка. Сразу вслед за тем у него возникает чувство «какой-то смутной неловкости», «предчувствие какого-то несчастья». На столике своего микроскопа в ростке ореха он видит две ручки, белые, как алебастр, поднятые, молитвенно сложенные и вытянутые, словно в мольбе. Его охватывает ужас. Теперь «грехопадение свершилось». Все изменяется. Его анонимный друг отступается от него. Корректурные листы «Silva silvarum» приходят к нему отпечатанные чудовищно небрежно.

В феврале 1896 года он переживает нечто новое; в первый раз преследование задевает его так непосредственно: в гостинице рядом с его комнатой оказывается сразу три пианино. Это «очевидный» заговор скандинавских дам, живущих в гостинице. Утром его будит неожиданный шум. В соседней комнате забивают гвоздь. И именно тогда, когда он после обеда хочет вздремнуть, над его альковом начинают шуметь. Он жалуется хозяину. «Тем не менее шум не прекращается, и я понимаю, что эти дамы хотят заставить меня поверить, что это стучат домовые. Какая наивность». «Одновременно изменили свое отношение ко мне и мои кондитерские знакомцы; их тайное недоброжелательство сказывается в их неискренних взглядах и коварных словах».

Бросив все свои вещи, он оставляет эту гостиницу и поселяется в отеле Орфийа (21 февраля 1896 года). В этот отель-пансионат для студентов-католиков женщины не допускаются. Он любит монастыри и их мистическую атмосферу. Но покоя не наступает, более того: «Тут начинается ряд откровений, которые я не могу объяснить, не признав вмешательства неведомых сил. С этого времени я начинаю вести записи; они постепенно накапливаются и образуют дневник, из которого я даю здесь выдержки».

Поначалу у него возникает ряд причудливых отдельных переживаний. Он еще продолжает заниматься получением золота. Во время прогулки за городом ему бросаются в глаза нацарапанные углем на штукатурке стены буквы «F» и «S», переплетенные так, что они образуют химические символы железа и кремния. На земле лежат два клейма, соединенные бечевкой. На одном — буквы «VP», на другом — королевская корона. «Не пытаясь детальнее истолковать это приключение, я возвращаюсь в Париж с живым ощущением того, что я пережил нечто поразительное». Угли в камине образуют фантастические фигуры: группу из двух захмелевших домовых — шедевр примитивной скульптуры; «Мадонну с ребенком, в византийском стиле». «За этой игрой инертной материи и огня стоит какая-то реальность». У него не бывает видений, но в изобилии иллюзии (парейдолии): подушка выглядит, как мраморная голова в стиле Микеланджело. В полутени алькова стоит гигантский Зевс. «Это решительно не случайно, так как в определенные дни эта подушка предстает омерзительным чудовищем, каким-то готическим драконом; как-то ночью, когда я вернулся с одной попойки, он меня приветствовал, этот демон, этот настоящий черт в духе средневековья, с козлиной головой. Страха у меня не было ни разу… но впечатление чего-то аномального, как бы сверхъестественного, крепко засело в моей душе». Анютины глазки на окне смотрелись как-то так, «что это меня нервировало, и вдруг я увидел среди них множество человеческих лиц». Он видит Наполеона и его маршалов на куполе Дома инвалидов. На цинковой ванне он видит некий ландшафт, образованный испаренными солями железа.

Вечерами в кафе ему постоянно мешают. Его место занято. Какой-то пьяный разглядывает его злобным и презрительным взглядом. В дымоходе загорается сажа, и хлопья летят ему в стакан. Семейство какого-то мелкого буржуа, сидящего за соседним столиком, обступает его и шумит. Какой-то молодой человек кладет на его стол монету и этим объявляет его нищим. И пахнет там сернистым аммонием. Пятнадцатого июня он вновь переживает небывалое впечатление: «Набережная Вольтера качается под его ногами… сегодня утром эта качка продолжалась до дворца Тюильри и улицы Оперы».

В это же время все заметнее разрастается его старый бред преследования: письма, которые он видит внизу, на конторке гостиницы, указывают на то, что здесь против него плетут интригу. На конвертах он прочитывает название австрийской деревни, в которой живет его жена, зашифрованное имя Пшибышевского, шведское имя (его врага на родине). Попадается письмо из одной химической лаборатории: «это значит, они шпионят за моим синтезом золота». Одно письмо «выставлено таким вызывающим образом, словно его показывают ему намеренно». Он спрашивает у слуги об этом зашифрованном имени и получает «дурацкий ответ, что это какой-то эльзасец».

Ему все не ясно. «Эта неопределенность, эта постоянная угроза его мести довольно измучили меня за эти шесть месяцев». Через некоторое время положение становится для него яснее. Он слышит, как под его окном играют на пианино «Порыв» Шумана. Это Пшибышевский! «Он приехал из Берлина в Париж убить меня… И за что?.. За то, что судьбе было угодно, чтобы его нынешняя супруга до того, как он с ней познакомился, была моей любовницей». Все соседи за столиком в кондитерской своими враждебными взглядами царапают ему лицо. Он спрашивает о Поповском (псевдоним Пшибышевского в «Inferno»). Все ему говорят, что его нет в Париже. Музыка продолжается целый месяц, каждый вечер, с 4—5 часов. В Люксембургском саду он находит на земле две ветки, которые образуют буквы «Р» и «У». Это сокращение от «Przybyszewski». Незримые силы хотят его предупредить.

Это внутреннее напряжение, эти неясные ожидания нарастают. В конце июня его охватывает «новая тревога». «У меня такое ощущение, что где-то мною занимаются…» Ненависть этого П. — как Стриндберг недавно услышал, арестованного в Берлине — не может прямо настичь его в Париже, но способна пытать его, словно флюидом некой электризующей машины. В данный момент он предчувствует «какую-то новую перипетию». Первого июля он записывает: «Я жду какого-то взрыва, какого-то землетрясения, какого-то удара молнии — не знаю, с какой стороны. Нервный, как лошадь, почуявшая приближение волков, я ощущаю опасность и упаковываю мой чемодан для бегства, не способный в то же время пошевелиться». «Я жду какой-то катастрофы, но не в состоянии сказать, какой именно».

В начале июля для него снова все проясняется, словно он добрался до сути дела. В комнату по соседству с ним вселяется какой-то неизвестный. «То, что он отодвинул свой стул, когда я двинул свой, это, во всяком случае, странно, — странно, что он повторяет мои движения, словно хочет своим подражанием поддразнить меня. Это длится три дня. На четвертый я замечаю вот что: когда я ложусь спать, этот укладывается в той комнате, что против моего стола, но когда я уже в кровати, я слышу, как он перебирается в другую комнату и ложится в ту кровать, которая против моей кровати. Я слышу его, слышу, как он вытягивается параллельно мне… Он, значит, занимает обе комнаты. Это неприятно, когда тебя осаждают с двух сторон».

Но по-настоящему резкие проявления кризиса становятся заметны только восемнадцатого июля и в последующие дни. «Я опустился в кресло; какая-то необычайная тяжесть угнетала мой дух [он именно в это время впервые усомнился в своих научных исследованиях], стены, казалось, источали какой-то магнетический флюид, сон сковывал мои члены. Я собрал силы и встал, чтобы уйти. Когда я шел по коридору, я услышал голоса, шептавшиеся в той комнате, что против моего стола. Почему они шепчутся? Они это с умыслом: чтобы скрыться от меня. Я иду по Rue d'Assas… Я с трудом волочу ноги. Они парализованы от бедер до ступней; я оседаю на скамью. Меня отравили. Это первая мысль, которая приходит ко мне. И Поповский уже здесь… Идти в полицию? Нет! У меня же нет доказательств, меня посадят под замок как ненормального…» На следующий вечер: «Тут какое-то успокаивающее чувство проникает в мое тело: я жертва какого-то электрического тока, который проходит между этими двумя соседними комнатами. Напряжение растет… Меня убивают!» Он встает и просит другую комнату на ночь. Но эта другая расположена как раз под комнатой его врага. На следующий день он съезжает и вначале поселяется поблизости от Ботанического сада, но ненадолго: бегство уже началось, и он будет перебегать с места на место.

Мгновение покоя он обретает в садовом домике. «Этот покой, наступивший после моего бегства, доказывает мне, что никакой болезни у меня нет, но что мои враги преследуют меня». Однако стоит ему сообщить в отеле Орфийа свой новый почтовый адрес, и его покой кончается. В соседней комнате складывают какие-то предметы, совершенно непонятные. Он слышит шорохи над своей головой: там чертят линии, стучат молотками, словно монтируют какую-то адскую машину. Поведение хозяйки изменяется, она пытается у него что-то выведать, в ее приветствии есть вызывающий оттенок. Он ожидает худшего, прощается с этим миром. Наступающая июльская ночь доводит эти потрясающие его душу переживания до предела. Он лишь отчасти способен ее вспомнить. Все было новым, страшным, непостижимым. Хотя переживания такого рода у него будут повторяться и позднее, но в этот раз они слишком непривычны. Этой ночью болезнь достигает своего акте. Придя домой, он ощущает присутствие человека. «Я его не видел, но я его чувствовал». Все предстало ему изменившимся, однако так, словно всему хотели придать невинный вид. Он не убегает, потому что слишком горд. Двое рабочих на соседней крыше выцеливают его стеклянную дверь. Люди разговаривают тихими голосами и указывают пальцем на его дверь. «В десять часов моя лампа потушена, и я спокойно, со смирением умирающего, засыпаю. Я просыпаюсь; часы бьют два, где-то закрывается какая-то дверь, и… я уже не в кровати, меня подняло словно каким-то всасывающим насосом, который высасывает мое сердце. Когда я оказываюсь на ногах, какой-то электрический душ падает на мой затылок и придавливает меня к полу». Он одевается. Первая мысль: позвать полицию. Входная дверь заперта. «Ведомый мыслью, что если я ошибусь — я пропал, я возвращаюсь в мою комнату». «Я выволакиваю в сад кресло и, сидя под звездным куполом, размышляю о том, с чем я столкнулся…» «Какая-то болезнь? Невозможно, поскольку все у меня было хорошо, пока я не раскрыл мое инкогнито. Покушение? Очевидно, поскольку я своими глазами видел приготовления. К тому же здесь, в этом саду, где я вне досягаемости моих врагов, я вновь прихожу в себя…»

На следующий день он убегает в Дьепп к друзьям. Везде одно и то же, враги вновь настигают его; например, в два часа ночи: «Тут начинает ощущаться какой-то словно бы электрический флюид, поначалу слабый. Я смотрю на магнитную стрелку, которую я установил там для свидетельствования; она, однако, не дает ни малейшего отклонения: следовательно, это не электричество. Но напряжение растет, мое сердце сильно бьется; я сопротивляюсь, но какой-то флюид с быстротою молнии наполняет мое тело, душит меня, высасывает мое сердце… Я устремляюсь вниз по лестнице, чтобы добраться до салона на первом этаже, где для меня на случай нужды приготовлена временная постель. Там я лежу минут пять и размышляю. Может быть, это электрические лучи? Нет, поскольку магнитная стрелка ничего не показала. Какая-то болезнь, вызываемая страхом второго часа? Тоже нет, поскольку у меня не пропадает воля противодействовать нападению. Иначе как бы я поназажигал все эти свечи, чтобы они связывали этот неизвестный флюид, жертвой которого я стал. Не добравшись до ответа, заблудившись в каком-то бесконечном лабиринте, я заставил себя заснуть, но тут меня хватил новый разряд; словно какой-то циклон, он вырвал меня из кровати, и погоня началась снова. Я пригибался у стены, я ложился в нише дверей, перед камином — везде фурии находили меня. Страх, пробравшийся в мою душу, победил; этот панический ужас перед всем и ничем настолько обуял меня, что я перебегал из комнаты в комнату, пока, наконец, не укрылся на балконе, съежившись там на корточках». В Дьеппе он рассматривает свое лицо в зеркале: «В чертах моего лица было выражение, которое меня испугало. Это была не смерть — и не порок, это было что-то другое…» «это был след, оставленный по себе злым духом».

Начиная с этого времени, подобные элементарные переживания уже не исчезают, они еще более умножаются. Он беспрерывно переезжает с места на место, задерживаясь чуть дольше то здесь, то там, вплоть до 1898 года. В конце июля 1896 года он едет в Дьепп, через несколько дней уезжает в Швецию и проводит тридцать дней вблизи Лунда, в августе едет в Берлин, потом на Дунай, в декабре — снова в Лунд; в августе 1897 года он на восемь недель снова приезжает в Париж. С 1898 года он живет в Швеции, первое время в Лунде. Здесь он справляет свое пятидесятилетие (1899 год), в связи с которым получает множество теплых поздравлений со всех концов Швеции; ободренный этими проявлениями симпатии, он переселяется в Стокгольм, где и остается до конца жизни (1912).

Ужасное первоначальное потрясение (1896 года) больше ни разу не повторяется, чувства притупляются, происходит привыкание. Уходят и его навязчивые толкования. Страшное напряжение и страшное ожидание ослабевают. В 1897 и 1898 годах он описывает свои переживания, в 1898 он воспроизводит их в драме («Путь в Дамаск»), и затем начинается период «конечного состояния».

Дальнейшее течение болезни мы уже не будем описывать хронологически. Интересующиеся легко могут проследить ход событий по автобиографическим работам Стриндберга («Inferno», «Легенды», «Одинокий»). Мы сгруппируем теперь патологические феномены по ряду системных признаков.

ОПИСЬ ПЕРЕЖИВАНИЙ ПРЕДМЕТНОГО СОЗНАНИЯ
Для того чтобы наглядно показать, каким стал мир Стриндберга под влиянием его шизофренического процесса, мы вначале дадим упорядоченную сводку непосредственно пережитых им так называемых элементарных феноменов, взятых — до всяких рефлексий — в том виде, в каком они возникают и обусловлены самим этим процессом как таковым. В отношении самосознания, эмоций и влечений, ясных описаний чего-то существенного, что было бы шизофреническим, Стриндберг не дает; напротив, он сообщает лишь об элементах содержания своего предметного сознания и о форме, в которой они даны. Общим и представляющим для нас интерес здесь является то, что указанные элементы содержания не просто переживаются так, «как если бы» имели место некие явления (например, чуждые влияния, телепатические воздействия и т. д.), но что эти явления непосредственно присутствуют в переживаниях в качестве реальных и, в лучшем случае, лишь впоследствии могут оцениваться как обманы чувств. В этой форме «как если бы» мы и сами легко можем представить себе все эти явления и вжиться в них, но мы не можем их «восуществить». Стриндбергу шизофреническое содержание дано так же непосредственно и несомненно, как нам — содержание наших чувственных восприятий.
1. Обманы чувств

а) Осязание и общее чувство.
Тротуар движется под его ногами, длительно наклоняясь, подобно палубе корабля. Лишь приложив заметные усилия, он может подняться на высоту Люксембургского сада. О магнитно-электрических влияниях уже говорилось. Он борется против этих так называемых электрических атак, которые ему «стискивают грудь и прошивают спину». «Какой-то электрический ток ищет мое сердце, легкие перестают работать, я должен встать, если хочу избежать смерти». «Позволив этому дремотному оцепенению овладеть собой, я был, словно громом, поражен каким-то гальваническим ударом, меня, однако, не убившим». Он ощущает некий «электрический пояс», и эта угроза физического уничтожения гонит его из отеля в отель. Он испытывает еще более прямые физические воздействия: «Когда карета проезжала шлагбаум перед деревней, я вдруг почувствовал, что мою грудную клетку стиснули сзади совершенно так, как если бы кто-то вдавил свое колено мне в спину; иллюзия была так реальна, что я обернулся, чтобы увидеть этого врага, насевшего на меня сзади». «Ночью случился со мной ужасный приступ удушья. Кто-то крепко притиснулся к моей спине и тряс меня за плечи».

б) Вкус и обоняние.
Все приготовленные кушанья внушают ему такое отвращение, словно они из испорченных продуктов. Он боится, что воздух отравлен. Часто воздух кажется ему густым, словно от ядовитых испарений, и он вынужден работать при открытых дверях и окнах. «Какая-то удушающая атмосфера, даже когда открываешь окна, предвещает тяжелую ночь».

в) Зрение.
«Эти облака цвета сепии принимают какие-то странные, чудовищные формы, которые усиливают мое отчаяние». На досках столов образуются, «как обычно, фигуры из древесных волокон. Эта демонстрирует козлиную голову — в мастерском исполнении». На камнях он видит контуры разных видов животных, шляпы, шлемы. Он хочет показать их одному исследователю древностей. «Но что за колдовство: я не мог этому ученому человеку ничего показать, потому что он ничего не видел; да и я сам, словно пораженный слепотой, уже не мог различить в этих фигурах что-то похожее на изображение органических существ. Однако на следующий день, когда я вновь оказался в том же месте, на этот раз один, я увидел весь зверинец». Он видит «летящий огонь, который, кажется, опадает перед его лицом», блуждающие огоньки среди бела дня, мерцающие огни. Однажды он увидел некую особу женского пола, входящую в зал ожидания, покинуть который незаметно для него она уже не могла. Тем не менее ее там не оказалось.

г) Слух. «Стоит мне только поселиться в гостинице, как начинается какой-то шум: шаркают подметками, двигают мебель… стоит мне сесть за столик в столовой, как начинают шуметь и там» (он убежден, что это слышат и его соседи: он их спрашивал). Он часто говорит о «привычном шуме: перетаскивают мебель, танцуют», об «обычном топанье» над его головой, о «привычном шабаше ведьм наверху» (он поднимается наверх: «большой зал, и совершенно пустой, — вот все, что я там нахожу»). «Тут я вдруг слышу, как какая-то невидимая лапа словно бы царапает бумагу обоев прямо над моей головой». «С тех пор как я выехал из отеля Орфийа, меня преследует какой-то шум в ушах, словно где-то работает водяное колесо». «Слышали вы этот шелест в ушах, так похожий на шум водяной мельницы?» И лишь изредка он слышит голоса — причем только при побуждении. Однажды ему кричит «какой-то незнакомый голос: «аптекарь Лутард»»; в другой раз его будит крик: «нежить».

2. Олицетворенные осознания
Так называются переживания непосредственного реального присутствия неких существ при отсутствии восприятия их каким-либо определенным органом чувств. «Я ощутил присутствие человека… Я его не видел, но я его чувствовал». «Я чувствую, что кто-то в темноте подстерегает меня, прикасается ко мне, ощупью ищет мое сердце, пьет из него кровь». «Часто мне кажется, что кто-то стоит за спинкой моего стула. И тогда я бью туда, за спину, ножом, воображая при этом, что поражаю какого-то врага». «Когда я снова отворил дверь моей комнаты, мне почудилось, что помещение населено какими-то живыми и враждебными существами. Комната наполнена ими, и, мне кажется, я протиснулся через целую толпу их, пытаясь добраться до моей кровати». «Тут по моему телу скользнул этот невидимый призрак, и я поднялся». «Возвратитесь в свою комнату ночью, и вы обнаружите, что в ней кто-то есть; вы его не увидите, но вы ясно почувствуете его присутствие». «Бывают такие вечера, когда я убежден, что в моей комнате есть кто-то еще. И тогда от невыносимого страха у меня начинается лихорадка и выступает холодный пот».

3. Первичные бредовые переживания Выше речь шла о чувственных переживаниях, теперь мы будем рассматривать в основном рассудочные толкования. Они также связаны с восприятиями, но — с реальными, то есть с такими, которые возникают с непосредственной очевидностью и, как правило, в неком особом соотношении с собственным «я». Представляется, что существуют переходные формы между «чистыми» толкованиями и такими непосредственными переживаниями самого принудительного, самоочевидного характера; тем не менее где-то между двумя этими феноменами принципиально должен быть скачок. Готовность к подобному восприятию выражается в таких на первый взгляд совершенно понятных формулах, как: «Впрочем, мне все действует на нервы» или: «Я ощущаю какое-то нервное беспокойство». Во время грозы он говорит: «Я воспринимаю это как какое-то нападение лично на меня: каждая молния направлена в меня, только не попадает». «Эти порывы ветра каким-то совершенно персональным образом пытаются нас опрокинуть, подставляют нам подножки, рвут нас за волосы, взвивают полы плащей». В обществе: «Посреди разговора меня охватывает какое-то чувство неловкости, сопровождаемое головной болью; я замолкаю, я не могу произнести ни слова. И я вижу, что должен оставить собрание, которое никогда не упускает показать, как оно радо избавиться от подобного невыносимого персонажа».

«Я чувствую угрозу. Кто угрожает мне? Я не знаю». Здесь прежде всего следует вспомнить его переживания в отеле Орфийа, о которых сообщалось в предыдущем разделе. Окружающие постоянно объявляют все «совпадением». «Вечно эти дьявольские совпадения». Он заходит в комнату, где он должен жить; софа поставлена напротив окна, на окне нет занавески. И перед ним зияет черное отверстие окна, смотрящее в темноту ночи. «Я проклинаю эти вездесущие и неотвратимые совпадения, преследующие меня с явным намерением вызвать у меня бред преследования». Каждый раз, когда он собирается показать археологу увиденные им на камнях фигуры животных, по дороге возникают «препятствия слишком удивительные, чтобы я мог их отнести на счет совпадений»: гвоздик в его сапоге вылез и колется, а подход завален кучами мусора, который, словно в насмешку, там вывалили.

4. Совокупные переживания.
Переживания лишь искусственно, в описании, могут быть представлены изолированными. Часто они внутренне взаимосвязаны, таят в себе какую-то последовательность, какую-то новую загадку, какой-то смысл; но часто они просто хаотически перепутаны друг с другом. Их взаимосвязь может быть дана непосредственно (и даже прямо и очевидно), или она может возникать лишь в размышлении как результат толкования. Приведем некоторые примеры непосредственно пережитых таинственных взаимосвязей; причем восприятие в большинстве случаев происходит при посредстве нескольких органов чувств. «Когда я вошел в мою комнату, мною овладел какой-то одновременно ледяной и бросающий в жар страх. И когда я снял пальто, я услышал, как дверь гардероба открывается сама собой. — Есть здесь кто-нибудь? Никакого ответа!.. благополучно добравшись до постели, я беру какую-то книгу, чтобы отвлечься. И тут с умывального столика падает на пол зубная щетка! Без видимой причины. Дальше — сразу вслед за этим — приподнимается крышка моего ведра и с бря-ком снова падает. И это прямо перед моими глазами, притом не могло быть никаких сотрясений, так совершенно тиха была ночь… Мне стало страшно, безумно страшно… Тут какая-то искра или какой-то маленький блуждающий огонек падает, как снежинка, с потолка и гаснет над моей книгой…».

Другой пример: за ужином царит «какая-то предвещающая несчастье тишина. Вдруг сквозь щели в окнах врывается порыв ветра, один-единственный — и с рычанием, похожим на звук губной гармоники. И на этом все заканчивается…» В одиннадцать часов в комнате «сгущенный воздух». «Я открываю окно; поток воздуха грозит потушить лампу, и я снова закрываю его. Лампа начинает петь, вздыхать, скулить. Потом — молчание…». В другой раз: «В десять часов вечера порывы ветра начинают грясти мою дверь, выходящую в коридор. Я закрепляю ее деревянными клиньями. Это не помогает… она все равно дрожит. Потом начинают дребезжать окна, печь воет, как собака, весь дом качается, как корабль».

Подобную феноменологическую опись переживаний опытный психиатр постоянно проясняет сравнением с известными ему явлениями. Он регулярно сталкивается с аналогичными случаями. При этом обращает на себя внимание то, что некоторые феномены получают богатое развитие, другие же едва проявляются (так, у Стриндберга отсутствуют появляющиеся в большинстве случаев голоса, нет и псевдогаллюцинаций и т. д.). Это различное распределение феноменов при аналогичных в остальном болезненных процессах, разумеется, уже становилось предметом рассмотрения, но до сих пор по существу не прояснено. Неглубокая мысль о том, что это связано с различными локализациями болезненного процесса в мозговой коре, в такой общей форме вообще ничего не объясняет, и даже при осмысленно-конструктивном ее проведении не объяснит до тех пор, пока в мозге не смогут обнаружить чего-то, что можно было бы связать с болезнью. До сих пор не удалось, вообще говоря, установить даже типичных координации. Так что в данное время какое-то более подробное рассмотрение этого вопроса в приложении к случаю Стриндберга не имеет смысла.

Разрыв жизненных связей ради формы данности в описаниях указанных феноменов дает ясное осознание этой данности как чего-то последнего, психологически нередуцируемого, вызываемого болезненным процессом как таковым. С другой стороны, следует теперь посмотреть, как реагирует рефлексия, что — в доступных пониманию зависимостях — делает из этого человек. Этим мы займемся в следующих разделах.

БРЕД ПРЕСЛЕДОВАНИЯ: ЭВОЛЮЦИЯ И ИНТЕРПРЕТАЦИЯ
Вначале Стриндберг считает, что у него есть отдельные, вполне определенные враги. Он рвет дружеские связи, одну за другой, почти все. Но некоторые все же остаются как исключение. Потом он предполагает, что один из его врагов находится в Париже, хотя он его не видел. Фактически не происходит вообще ничего, но Стриндберг обнаруживает нападения и заговоры, направляемые рукой этого врага. Затем, в июле 1896 года, когда на первый план выступают соматические приступы, возникают неизвестные ему враги: чернокнижники, колдуны, геософы, электризовщики, — цели которых он не знает. Теперь люди, в том числе и незнакомые, в большинстве своем воспринимаются как враги; однако, друзья, у которых он несколько дней прожил в Дьеппе, — нет. Он изучает, исследует, старается установить, что, собственно, происходит, что это такое, что за средства применяют его враги. Но ничего доказательного не находит. «Удивительно: когда на меня нападают, никогда никого нет, у всех всегда алиби! Значит, это заговор, в котором участвуют все!» Врач, у которого он остановился, будучи в Швеции в августе 1896 года, немедленно вызывает у него подозрения: это его враг и соперник в алхимии. Потому что как-то раз, когда они говорили о способах получения золота, тог закончил разговор словами, что изобретателя такого способа следовало бы убить. Стриндберг обнаруживает, как он полагает, признаки того, что этот врач повторяет его эксперименты, хотя врач это отрицает.
В ноябре 1896 года он читает в одной французской газете: «Сей злополучный Стриндберг, вздумавший привезти свою ненависть к женщинам в Париж, очень скоро принужден был из него бежать. И с тех пор подобные ему уж не поминают этого гонителя женственности. Видно, не хочется им разделить судьбу Орфея, которому фракийские вакханки несколько пооторвали голову…» И Стриндберг с торжеством констатирует: «Наконец-то какой-то факт, какая-то осязаемая реальность, освобождающая меня от этих страшных сомнений в моем психическом здоровье. Так значит, правда, что на меня в Париже настораживали ловушку. Покушение на убийство, повлекшее за собою эту болезненность, симптомы которой еще проявляются! О, эти женщины!.. Все позабыто — Ротшильды, чернокнижники, теософы, даже сама вечность. Я — жертва… и эти женщины хотели убить Орфея, автора «Silva silvarum»».

Однако и это представление недолго остается доминирующим. Доминантой в конце концов становится мысль, которая появляется у него очень рано и к которой он впоследствии постоянно возвращается, именно: что все это — его наказание и воспитание. Из его текстов видно, что в декабре 1894 года этой мысли о наказании (то есть о том, что его страдания есть следствие некоего совершенного им преступления) у него еще нет. Но уже в январе 1895 года он, как ему кажется, чувствует «руку невидимого»: его переживания это начало некоего воспитания, ибо Провидение избрало его для какой-то миссии… Он воспринимает несчастья как удары карающей руки Невидимого, он уверен, что за всем этим скрыта какая-то высокая цель. Он читает «Серафиту» Бальзака, впервые узнает из нее некоторые идеи Сведенборга, и мысли его принимают теперь несколько иной поворот: «Никаких сомнений, меня готовят для какого-то высокого существования… Я вижу в себе безгрешного праведника, которого испытывает вечность и которого чистилище этого мира сделает достойным недалекого уже спасения. Это высокомерие, вызванное такой близостью к высшим силам, всегда возрастает тогда, когда мои научные исследования хорошо продвигаются». Переживания, возникшие в июле 1896 года, вначале прерывают поток этих мыслей, замещая их предположением о прямых преследованиях того или иного рода. Однако эти мысли вновь возвращаются в другой форме, без упомянутою «высокомерия»: ею преследует невидимое, которого Стриндберг не знает. «Пусть оно покажет себя, чтобы я боролся с ним, сопротивлялся ему!.. Но как раз от этого-то оно и уклоняется, чтобы поражать меня безумием, чтобы казнить меня нечистой совестью, заставляющей меня везде искать врагов. Мои враги это те, которые пострадали по моей злой воле. И каждый раз, когда мне видится новый враг, страдает моя совесть». Корни его «мании преследования» — «в муках совести после дурных поступков».

Мысль о наказании и воспитании становится определяющей, только когда Стриндберг обнаруживает у Сведенборга истолкование всего, что с ним происходит. Благодаря ему Стриндберг составляет себе некую общую картину, в которую эта мысль входит в качестве основного элемента. Его оценка значения Сведенборга очень сильно меняется. В «Сыне служанки» он сообщает о своем впечатлении 1867 года: «Сведенборг казался ему глупым». Этот больной человек страдал от одиночества и бреда величия. «Читать Сведенборга может только тупица». Но теперь Сведенборг приобретает для Стриндберга прямо-таки всеобъемлющее значение, становится философом и истолкователем всей его жизни. Его ранние впечатления от Сведенборга были мимолетными и косвенными, no-настоящему близко он знакомится с его трудами лишь в ноябре 1896 года через посредство родственников своей второй жены. Теперь он читает его внимательно, и от изумления переходит к изумлению. Описание ада у Сведенборга в точности совпадает с ландшафтом Клама, где Стриндберг в это время живет, и с ландшафтом на цинковой кювете, который он наблюдал в отеле Орфийа: земля это ад, и мы уже в аду. «Реализм его описаний подавляет меня. Все мои наблюдения, впечатления, мысли —там все это уже есть». В том же ноябре 1896 года Георг Брандес, возвращаясь из Ардаггера в Швецию, встречается со Стриндбергом и находит его до краев наполненным Сведенборгом. В «Ссрафите» Бальзака Стриндберг Знаружил пророчество; он показывает Брандесу это место: «И в другой раз придет свет с Севера» — и заявляет: «Это обо мне».

Спустя несколько месяцев, в Швеции, он продолжает штудировать Сведенборга. «Одним словом, одним-единственным, он осветил всю мою душу, и исчезли сомнения и эти ужасные размышления о воображаемых врагах, электризовщиках, черных колдунах. Вот это простое слово: devastatio (опустошение). Все, что со мной случилось, я вновь нахожу у Сведенборга: чувство страха, стеснение в груди, сердцебиение, этот пояс, который я назвал электрическим, — все здесь есть; и сумма этих явлений составляет духовное очищение. Он испытывал те же самые ночные мучения, что и я. И что меня особенно потрясло: симптомы совпадают настолько, что никаких сомнений в природе моего заболевания у меня больше нет». «Ад есть, и я только что через него прошел». «Эта схожесть его ада с Дантовым и с адом греческой, римской, германской мифологии заставляют меня думать, что эти силы пользуются почти всегда одними и теми же средствами для осуществления своих планов. И каких же планов? Усовершенствовать тип человека… Демоны — это „духи карающие»». «Сведенборг, открыв мне глаза на природу тех страхов, которые я пережил в последние годы, освободил меня от электризовщиков, чернокнижников, волшебников, завистливых алхимиков, он освободил меня от безумия. Он указал мне единственный путь, ведущий к излечению: отыскивать демонов в их убежище, во мне самом, и убивать их раскаянием». «Широта трудов Сведенборга безмерна, он ответил мне на все мои вопросы». «Измученный всеобщим преследованием, давно уже предпринял я тщательную проверку моей совести и, верный моей новой программе — признавать собственную неправоту по отношению к ближнему, нахожу я мою прежнюю жизнь отвратительной».

Подобные сведенборгианские толкования не всегда владеют Стриндбергом, и он часто переживает «возвраты» в бред преследования. В начальный период, когда он уже познакомился с «адом» Сведенборга, у него тем не менее вскоре снова возникает подозрение, что он, быть может, стал объектом тайных козней оккультистов и теософов. Затем, с наступлением июльского кризиса, все толкования поначалу рушатся. В ноябре 1896 года, кажется, вновь достигнуто полное прояснение, однако в декабре он пишет: «Хотя Сведенборг и прояснил мне характер моего страдания, я не могу заставить себя вдруг склониться под дланью этой высшей силы. Моя извечная привычка возражать бунтует, и я все еще хочу перенести собственно причину вовне…» Несколько позднее: «Тогда я забываю демонов и невидимое и снова подпадаю подозрению, что преследуют меня враги видимые». «Несмотря на все муки, которые я претерпел, не склоняется во мне бунтарский мой дух и внушает мне сомнение в благости намерений невидимых моих путеводителей». Об электрическом поясе: «Несмотря на то, что я знаю его природу и его внутреннее значение, я тотчас же невольно стал искать причину вне себя, думая: ну, вот они пришли! Они! Кто?..» «Я совершенно уверен, что никто меня не преследует, и тем не менее я принужден мучительно возвращаться в этот круг старых мыслей и думать: кто-то это делает».

ОТНОШЕНИЕ К БОЛЕЗНИ («ОСОЗНАНИЕ БОЛЕЗНИ») И ПОВЕДЕНЧЕСКИЕ ПОСЛЕДСТВИЯ ПЕРЕЖИВАНИЙ
Во все периоды болезни Стриндберг сохраняет «способность суждения» и «ориентировку», другими словами, он в состоянии ясно рассуждать и действовать с каким-то смыслом, и он постоянно ориентирован во времени и месте, а также в той реальной ситуации, в которой он в данный момент находится, как бы сильно ни была она при этом насыщена элементами бредового содержания. Мы уже видели, как происходит редактирующая и интерпретирующая переработка его шизофренических симптомов и переживаний. Зададимся теперь вопросом, в какой мере Стриндберг осознавал эти переживания как патологические, обусловленные каким-то болезненным процессом, ирреальные и действительного значения не имеющие. Психопатология говорит об осознании болезни тогда, когда больной способен понять выводы психопатолога, например, когда депрессивный больной сознает, что переживает определенную фазу заболевания, которая пройдет, или когда галлюцинирующий алкоголик, восстановившись, объявляет все свои переживания галлюцинаторными и не имеющими значения для его последующей жизни.

Осознание болезни отнюдь не означает, что ее симптомы прекращаются, оно означает лишь то, что эти симптомы воспринимаются с точки зрения действительности. Вполне возможно—и так действительно бывает, — что некто галлюцинирует и в то же время путем непрямых проверок приходит к осознанию того, что он именно галлюцинирует — но галлюцинации от этого не прекращаются. Так вот, одной из особенностей шизофрении является то, что к полному осознанию болезни эти больные неспособны. Если же такие больные обнаруживаются, то следует прежде всего усомниться в наличии у них шизофренического процесса. Однако узнать об этом осознании бывает совсем не легко. Больные иногда способны вполне охватить мыслью выводы здоровых и, если сочтут это целесообразным, представить их в оформленных суждениях как свои собственные. Так, например, один больной был способен описывать свою болезнь в категориях сначала психиатрической системы Крафт-Эбинга, а затем — Крепелина, причем описание было верным и даже ироничным по отношению к психиатрии. Тем не менее при ближайшем рассмотрении обнаруживается, что у таких больных галлюцинации и бредовые переживания не проходят бесследно, больные придают им реальное значение, выражение которого, однако, меняется и может представлять для них серьезные трудности. Если мы спросим, в чем причина этого императива «реализации» переживаний и удержания их реального значения, ответом будет лишь то, что для нас это непостижимо и может быть объяснено лишь «болезнью». Поразительно, что и высокие, и даже могучие умы тоже этому подвержены. И дело не в какой-то деменции — в смысле интеллектуальной слабости, — как «помешательство» воспринимается именно эта фиксация больного на некоторой чуждой реальности. В то же время психиатры старшего поколения определяют эту болезнь, в отличие от всех остальных, как «болезнь личности». Где-то в сфере разумного происходит разрыв непрерывности и нарушение коммуникативной способности. Больной остается в изоляции.

У Стриндберга тоже никогда не было полного осознания болезни, однако в его случае чрезвычайно интересно то, как близко он иногда, кажется, приближается к нему. Его вопросы, собственно, никогда не прекращаются; как бы решительно ни был он настроен в какой-то момент, его выводы всегда оказываются неокончательными. Критическая мысль продолжает работать, а шизофренические переживания (как постоянно возвращающиеся, так и неожиданные), которые сами по себе не дают возможности субъективно отделить их от нормальных, лишь поставляют ей все новый материал. Те толкования, которые возникали в процессе эволюции бреда преследования, и представляют собой выводы, извлеченные «здоровым» мышлением из аномального материала. И как ни уверен в них Стриндберг в какой-то момент, в следующий он вновь становится скептичен; ничто не устанавливается раз и навсегда.

Он критикует самого себя и свои выводы, он предпринимает проверки; так, например, он устанавливает магнитную стрелку и по отсутствию ее отклонения осознает, что к его соматическим приступам электрический ток отношения не имеет. Он размышляет о последствиях своего бегства и находит, что исчезновение в результате бегства болезненных явлений доказывает отсутствие у него заболевания: болезненные явления были вызваны не внутренними причинами, а преследователями, от которых он в данный момент ускользнул. Время от времени он прямо задает себе вопрос, не в нем ли самом причина всего: «Если принять, что никаких интриг не было, то тогда, значит, я сам, своим воображением создал этих карающих духов, чтобы казнить себя». В Дьеппе он размышляет: «Поскольку я все еще отрицаю эту мысль о вмешательстве в мою судьбу трансцендентных сил, то я вообразил себе, что у меня какая-то нервная болезнь. Поэтому я и хочу поехать в Швецию, чтобы разыскать там одного знакомого мне врача». Он рассказывает все этому врачу. Тот отвечает: молчи, несчастный, ты болен, ты душевнобольной. Стриндберг: но исследуй же мой рассудок, почитай то, что я ежедневно записываю, и то, что печатают. Врач: все эти электрические истории подробно описаны в историях болезни пациентов психиатрических лечебниц. Стриндберг: мне настолько наплевать на ваши психиатрические истории, что я завтра же поеду в Лунд, чтобы меня обследовали в тамошнем сумасшедшем доме и все стало ясно! Врач: тогда ты пропал… В другой раз он считает болезнь следствием покушения на него 19—20 июля. В январе 1897 года он вновь обращается к врачам: «Первый назвал это слабостью нервов, второй — грудной жабой, третий — сумасшествием, четвертый — опухолью в легких… Этого мне достаточно, чтобы увериться, что в сумасшедший дом меня не посадят». «От этих врачей никакого толка! Они объявляют тебе, что ты болен, но лечить не лечат!» Когда человека преследуют, он защищается и предпринимает контрмеры. Так поступают и обычные больные, так поступает и Стриндберг. Его неоднократные попытки бегства, его разрывы дружеских связей, его письма, расспросы, обвинения, интриги — все это практические следствия его безумия. Однако, сталкиваясь с такими больными, не перестаешь удивляться тому, как хорошо они при этом учитывают действительные обстоятельства и понимают, что такое объективные Доказательства. Стриндберг осознанно избегает обращаться в полицию и искать у нее защиты, так как понимает, что, не имея доказательств, он только накличет беду. Когда же он решает, что та газетная статья дает ему в руки доказательство против женщин, он немедленно пишет два письма: одно в полицейскую префектуру Парижа, другое — в парижские газеты. Но иногда все же случается, что непосредственные физические атаки побуждают его к прямым ответным действиям, которые для окружающих, естественно, совершенно непостижимы. Так, однажды Стриндберг поднял в одном отеле скандал, пытаясь ворваться в соседний номер в убеждении, что там засели его враги, не дающие ему покоя.

Как бесконечно далеко отстоит это недостаточное осознание болезни у шизофреника от желания стать сумасшедшим, чтобы облегчить свою ответственность, у истерика, можно наглядно увидеть, если привлечь для сопоставления цитированные выше автобиографические записки самого Стриндберга времени его юности.

КОНЕЧНОЕ СОСТОЯНИЕ
Так называется относительно стабильное состояние, наступающее по окончании последнего сильного шуба и сохраняющееся в течение длительного времени. Болезненный процесс более не прогрессирует, однако ряд обращающих на себя внимание явлений галлюцинаторного или бредового характера — наряду с некоторым изменением личности в целом — указывают на наличие остановившейся в своем развитии болезни. По сравнению с острым периодом, наступает относительный покой — следствие привыкания и смирения, а все странные явления становятся само собой разумеющейся составной частью картины мира. Характер толкований и оценок происходящего, а также повседневное поведение и образ существования указывают на такое изменение психической жизни, которое в нашем сознании не укладывается и по существу для нас непостижимо.

Из текстов Стриндберга мы немногое можем узнать о времени его конечного состояния. Он дал самоописание в своей книге «Одинокий» (1903), которая, однако, в сравнении с его прежними работами, куда более «олитературена» и менее непосредственна. Тем не менее она свидетельствует, что его жизнь по-прежнему насыщена повторяющимися — но уже не столь впечатляющими элементами бредового содержания. У него звенит в ушах, он слышит собственные мысли так, как будто они озвучены голосом. На улице он делит прохожих на друзей и врагов. «Попадаются незнакомые мне личности, которые источают такую враждебность, что я перехожу на другую сторону улицы». Его внимание привлекают обрывки бумаги на улице: текст, напечатанный на них, оказывается каким-то образом связанным с его мыслями.

О третьем браке Стриндберга никаких сведений я не нашел. Шляйх сообщает о своем посещении Стриндберга в 1905 году и о его странном при этом поведении. Не предупредив о своем визите, он разыскал дом, где жил Стриндберг, и позвонил. «Я услыхал его тяжелые шаги в коридоре, приподнялась низкорасположенная планка почтового ящика, я увидел его пристально вглядывающиеся глаза, затем раздалось быстрое и хриплое: «Господи! Шляйх!» Год спустя Стриндберга разыскал Макс Рейнхардт. «Стриндберг, однако, его не принял. Как он сказал, он никого не принимает, он просто не выносит, когда на него кто-то смотрит! Он даже отказался появиться на балконе по случаю большой манифестации рабочих в его честь, несмотря на то что депутация от них приходила трижды… Он, однако, был в эти дни словно бы чем-то возбужден. К большому удивлению немногих близких к нему людей, он даже прошелся со мной по улицам Стокгольма… Но поначалу наотрез отказался зайти ко мне в Гранд-отель — хотя бы в порядке ответного визита вежливости. «Я не умею тебе объяснить, почему я не хочу идти. Это словно какой-то злой рок!» В конце концов как-то вечером он все-таки пришел. Когда я подвел его к заранее заказанному столику, он сказал: «Смотри! Это тот стол, за которым мы последний раз сидели с моей женой. Я знал, что ты непременно выберешь этот стол. Потому и отказывался». Это было совершенно в его духе: его мистицизм цвел пышным цветом… Он дошел до того, что рассказал мне, как он своими ночными молитвами перед распятием замолил одного скверного человека до смерти».

Ханссон сообщает подробности своего последнего посещения Стриндберга примерно в 1907 году: аналогичные странные предосторожности при открывании двери; изменившийся за прошедшие пятнадцать лет внешний облик. «Мы вглядывались в этого человека с красным пятном на кончике носа, маленькими мигающими слезящимися глазками и бесконечно испуганным выражением лица»; квартира и мебель казались чуждыми Стриндбергу, не принадлежащими ему. В разговоре он изливал какой-то бесконечный поток слов. Вот фрагмент его рассказа: «Ты знаешь доцента Галениуса, психиатра?.. Да, он подкапывался под меня в Лунде. И он, и другие тоже. Хотели меня обследовать, не сумасшедший ли я. Ты понимаешь? Я понимал, куда они клонят, но не подавал виду. Это был единственный выход, только это могло меня спасти. Я ел с ними, пил с ними и не подавал виду, позволял им обмерять мой череп, не возмущался, обращался к ним вежливо, видел все их ловушки, которые они мне расставляли, и ускользал от них, держал себя с ними, как с добрыми друзьями, к которым не испытываешь и тени недоверия, ел с ними, пил с ними…»

Автор еще одного сообщения, Нексе, попытался посетить Стриндберга в 1911 году. «Я знал, что получить доступ к Стриндбергу трудно… Он жил совершенно один, почти прячась от людей, и отворял дверь лишь нескольким близким друзьям… Собственно, почти никто не знал, где он живет; одни полагали, что Стриндберг серьезно болен, другие — и таких было большинство — что он страдает манией преследования и к нему не следует приближаться». Наконец Нексе нашел его жилище. «На следующий день я его разыскал. На двери не было никакой таблички, шнурок звонка был снят. Я трижды — словно по уговору — постучал в стену возле дверной рамы и стал ждать. По прошествии некоторого времени планка на щели почтового ящика, прорезанной всего в каком-нибудь метре от пола, осторожно приподнимается сизоватым пальцем, и в щели появляются глаза и седая бровь. «Я пришел, чтобы засвидетельствовать свое почтение одному из могущественнейших шведов»», — говорю я и просовываю в щель мою визитную карточку. Снова проходит много времени. За дверью — мертвая тишина; я стою не шевелясь и жду; я чувствую, что этот одинокий поэт стоит по ту сторону двери, прикидывает так и этак и колеблется… Наконец дверь тихонько отворяется, и появляется Стриндберг. Он пристально на меня смотрит. «Я болен, — говорит он шепотом, — Я, вообще-то, никому не открываю. А вы ведь это Рольва Краке процитировали?» Совсем мимолетная улыбка скользнула по моему лицу. А он так и стоял в проеме дверей, словно загораживая мне дорогу в дом, и испытующе смотрел на меня со смешанным выражением глубокого недоверия и любопытства». Стриндберг скончался в 1912 году от рака желудка.

РЕЗЮМЕ
Продолжая рассказ о странностях в поведении Стриндберга, Шляйх пишет: «Поэтому нет оснований считать, что Стриндберг когда-либо страдал психическим расстройством. Он всегда был ясен, логичен, последователен и любые возражения принимал с полнейшим душевным спокойствием. Пожалуй, у него была некоторая предрасположенность к идеям преследования, однако они не только никогда не имели какого-то навязчивого характера, но насколько я могу судить, напротив, являлись постоянным следствием весьма обоснованной недоверчивости». Во всяком случае последнее утверждение неверно: достаточно перечитать «Inferno», чтобы убедиться в обратном. Но и общее заключение о наличии или отсутствии у Стриндберга «психического расстройства» решительно ни о чем не говорит. Ибо если, по заранее принятому определению, психическое заболевание констатируется только тогда, когда человек теряет способность рассуждать, утрачивает ориентировку и связность мышления, то случай Стриндберга под это определение не подпадает. Но Стриндберг страдал известной, поддающейся описанию и заполнившей более двух десятилетий его жизни болезнью, которую можно назвать шизофренией, парафренией или паранойей, — конкретное название здесь никакой роли не играет. Другими словами, у Стриндберга наблюдается обилие психологически необъяснимых, гетерогенных, но эмпирически взаимосвязанных — и в аналогичных случаях воспроизводящихся в аналогичных сочетаниях — явлений, развитие которых в течение ряда лет приобретает определенную форму. Болезненный процесс начинается в 1880-е годы. Развитие его обнаруживает две протяженные стадии, высшие точки которых приходятся на 1887 и 1896 годы. На первой стадии, помимо характерных телесных явлений субъективного характера и приступообразных состояний, появляется классический бред ревности, затем начинаются мысли о преследовании и о вредных воздействиях и проявляется склонность к странного рода научным занятиям. Вторая стадия, начинающаяся с 1894 года, прежде всего изменяет вес его мировоззрение, а затем вызывает цепь галлюцинаторных и паранойяльных переживаний, целиком захватывающих больного, пока в 1897 году не наступает общее успокоение в конечном состоянии. В последнем также наблюдаются множественные болезненные симптомы, однако они уже не заполняют сознание больного так, как прежде. В этом относительно уравновешенном состоянии больному удается восстановить высокую работоспособность.

Как это ни поразительно, но существуют такие болезненные процессы, которые не «спутывают», не являются в грубом смысле слова разрушающими, а вызывают собственно «сумасшествие». Известные, явно проявляющиеся заболевания мозга воздействуют на психику человека, как удары молотка на часовой механизм: они производят хаотические разрушения; рассматриваемые процессы, в отличие от них, воздействуют так, как если бы часы подверглись какой-то сложной модификации и пошли иным, непредсказуемым образом —так, что можно было бы сказать: «часы сошли с ума». Высокий и неомраченный ум, если он не способен естественно устранить обманы чувств и бредовые переживания, все же мог бы — так представляется — сделать безвредными их последствия, так что эти первичные явления не имели бы никакого значения, и личность не оказалась бы фактически изолированной в своем обособленном мире. Однако вместо этого человеческий ум поступает на службу безумию—тому непостижимому новому элементу, который вместе с болезненным процессом вторгается в жизнь человека. Между специфическими феноменами, возникающими в связи с шизофреническим процессом, и нешизофренической психикой нет никаких переходов. Явления, внешне, быть может, куда более броские, например, явления истерического характера, в сравнении со многими шизофреническими феноменами вроде тех, что наблюдались у Стриндберга, неопытному глазу на первый взгляд могли бы показаться, быть может, куда более «сумасшедшими». Тем не менее истерические проявления суть лишь вариационные крайности того, что, в зачатке, скрыто присутствует в каждом человеке. Многое в шизофреническом процессе мы можем попытаться прояснить для себя сравнением с собственными переживаниями, но это и будет лишь попытка, ибо нельзя забывать, что всегда остается что-то совершенно недоступное, чуждое, — то, что в языке именно поэтому и называется «сумасшествием».
Hosted by uCoz